– А охотников у вас много? – спросил Генри. – А то моей сестренке нужен муж. Есть до этого охотники?

– Не смешно, – огрызнулась я.

Брат шлепнул меня за спиной у матери.

– Прекрати, arrêtes-là-tu, – вмешалась она. – Сильви, веди себя прилично.

Я прикусила язык, обиженная тем, что она сделала замечание мне, а не брату.

Впереди громоздилась гряда острых вершин. Тропа стала круче, и наши нервы натянулись от страха. С одной стороны тропы уходил вниз обрыв, с другой возвышалась отвесная скалистая стена. Незадолго до полудня налетел ветер, неистовый и колючий. Сильный порыв ударил по саням, словно предупреждая об опасности. Небо заволокло рваными серыми тучами.

– Вот дерьмо, – выругался Дженкинс и стал торопить лошадей.

Мама перекрестилась и прикусила губу, а лицо ее вытянулось от страха. Для Шери Пеллетье даже солнечный день таил опасность, а грех скрывался в каждой праздной мысли. Но в тот день для страха имелись все основания.

– Возвращаемся. Поворачивайте назад, – попросила она.

– Мы обгоним метель, – буркнул Дженкинс. – Осталось пять миль.

Глотнув из фляги, которую прятал в кармане, он направился прямо навстречу буре.

Снег падал быстро и непрерывно, скапливаясь у нас на шапках и коленях. Ветер швырял в глаза белые хлопья. Мама окаменела от страха. Она протянула мне спящего Кусаку и теребила четки пальцами в теплых варежках. В моем возрасте она собиралась принять постриг, но повстречала Жака Пеллетье, игравшего на скрипке на деревенских танцах, и упаковала религию и монашек в дальний угол чемодана. Сейчас она везла их среди прочих вещей в книге «Жития святых», воспевающей страдания за веру.

Мои страдания были прозаичными и не имели высокой цели. Я мучилась от голода и холода, а ноги мои превратились в ледышки. Я вытянула руку: на ладони лежал сверкающий кристалл.

– Бриллиант для вас, мадам, – показала я его маме.

– О да, бриллиант, – мама растопила его своим дыханием, дабы показать мне, что долговечно, а что нет. – Пуф, исчез.

Снежные звездочки, тая в ладони, будили во мне тайную жажду, рождали в груди бурю, невыразимое желание. Чего именно? Обладания всем этим: изысканными кристаллами, морозным воздухом, искрящимся в нем колючим кружевом. Эта жажда вызывала головокружение. Я сглотнула, чтобы душа не выскочила вместе с сердцем через рот и не упорхнула прочь.

Лошади боролись со слепящими порывами вьюги. Комья снега липли к их гривам и векам. Хоки Дженкинс слез и стер с них примерзшие ледышки.

– Все хорошо, Конфетка, – бормотал он. – Потерпи, Детка.

Он залез назад и щелкнул хлыстом. На боках животных выступила кровь.

– Не бейте их, – прошептала я. – Не надо.

– Тсс, – остановила меня мама. – Так надо, иначе они не сдвинутся с места.

Для мамы выбор между кнутом и пряником всегда был в пользу первого. Кнут помогал, а прянику не было места в этой жизни. «Молчание – лучшее украшение женщины», – учила она меня. И поскольку я любила мать, следовала этому принципу, хоть он мне и претил.

– Ох, голова начинает кружиться, – заметила она.

Проявлялась горная болезнь. Легкие словно сжались, и воздух приходилось втягивать небольшими глотками. Частыми маленькими порциями.

Тропа еще сильнее сузилась, и скалистая стена оказалась так близко, что Генри протянул руку и коснулся ее. С наружной стороны открывался крутой обрыв в овраг. От одного взгляда за край желудок провалился в самый низ живота, нырнув вслед за взглядом на много миль вниз: там сквозь снег проступали темные валуны, и где-то прятался дьявол, чтоб схватить меня своими ручищами.

– Чертово дерьмо, гребаная дрянь, – выругался Дженкинс. Внезапно с тошнотворным визгом сани скользнули к обрыву. Мама вскрикнула и прижала к себе Генри. Дженкинс с силой натянул поводья, но лошади слишком быстро огибали поворот, и сани следовали за ними. Задний полоз наполовину свесился за край. Мы зависли в воздухе.

– Je vous salue Marie, – тихо зашептала мама молитву Богородице.

– Прекратите, – оборвал ее Дженкинс. – Долбаные чертовы твари. Никому не шевелиться.

Мы замерли, опасно балансируя над обрывом. В этот жуткий момент он зашептал лошадям:

– Конфетка, Детка, ну давайте, давайте, милые. – Он заставил их пройти поворот, сани выпрямились и покатились дальше над еще более крутым обрывом. Дженкинс стал рассказывать, перекрикивая завывающую вьюгу: – Как-то целый фургон с людьми здесь хлопнулся вниз, всех убило насмерть. А в другой раз вереница мулов, связанных веревкой: первый оступился.

От страха и холода воздух не попадал в легкие, горизонтально летящий снег хлестал по лицу, бил в глаза и не давал вдохнуть. Впереди ничего не было видно. Потом в белом плотном воздухе послышался сказочный звук колокольчиков.

– Вереница мулов спускается, – пояснил Дженкинс. – Вылезайте.

Мы выбрались и потонули в сугробах, прижимаясь к стене. Кусака захныкал у мамы на руках. Колокольчики все звенели.

– Эй! – предупреждающе крикнул Дженкинс и притянул лошадей к скале. – Не дергайтесь, а то напугаете их. Оступятся и полетят в пропасть.

Колокольчики угрожающе приближались. Из-за густой пелены появился призрачный наездник на призрачной лошади, оба белые от снега. Тропа была такой узкой, что мы могли коснуться его ноги. Попона его промерзла, шапка была плотно надвинута от ветра. Глаза лошади выпучились от страха, ресницы заледенели.

– Дженкинс, ты жалкий дурак, – процедил всадник. – Рискуешь жизнью женщин и детей.

За всадником потянулись связанные веревкой мулы, навьюченные бочками, ящиками и мешками. Они фыркали и покачивали худыми боками, шерсть была вырвана клоками там, где их сковывала жесткая подпруга. У одного кожа стерлась до крови. Когда последний из них спустился, яростный порыв ветра пригвоздил нас к скале, и мама вскрикнула:

– Возвращаемся, месье. Мы возвращаемся.

– Невозможно, – ответил Дженкинс. – Здесь не развернуться. Слишком узко. Теперь уж лучше вперед. Да и мулы немного притоптали снег.

– Жалко их, – заметила я.

– Ха. Спускаться вниз – это легче легкого, – пояснил Дженкинс. – Бочки пустые. Вот наверх их нагружают по полной. Подымаем наверх пианины, печки, печатные станки. Герцог даже мебель красного дерева затащил наверх на мулах.

«Красное дерево» прозвучало для меня словно «зачарованный лес». В письмах отец упоминал, что в нашем новом городке Мунстоуне живет герцог с женой-графиней. И у них там шато с башенками и мраморными колоннами, фонтанами и садами. Фантазии о такой невероятной роскоши отвлекали меня от боли в заледеневших ногах. Хоки Дженкинс посадил нас назад в сани под толстые одеяла. Наши шарфы заледенели от замерзавшего дыхания. Он вытащил из глубин своей шубы флягу и опустошил ее. Мы обхватили друг друга руками и молча двинулись прямо в зияющую пасть метели, вверх по горе Собачий Клык.

В середине дня сани выехали на ровное место, и сквозь снежные вихри проступили очертания зданий. В окнах склада мерцал свет.

– Справа сараи для резки камня, – пояснил Дженкинс. – Мастерские.

– Мы добрались? – спросил Генри.

– Пеллетье выше в городке Каменоломни. А это Мунстоун, – пояснил Дженкинс. – Вон там ваш магазин. Ваша церковь. Цирюльня. Тюрьма. Скоро освоитесь.

Сквозь снегопад пробился запах древесного дыма. И аромат жареного мяса. Показались вывески: «Торговый дом Кобла», «Пекарня Викс». Мы скользили мимо маленьких халуп, зарывшихся в снег. Сейчас бы остановиться, найти уютное теплое местечко и горячий ужин. Но город закончился, а наш путь продолжался под белой завесой снежной бури. Дженкинс подымался дальше, вверх по склону, туда, где ничего не было видно. Мама накрыла нам головы одеялами. Мы сомкнули веки и молча выдержали еще три мили пути.

– Вот и Каменоломни.

Это был никакой не городок. Просто кучка хибар, жавшихся к склону горы; узкая дорожка между ними вилась вдоль пропасти. Похожие на туннели тропки, прокопанные в сугробах, вели к заваленным снегом жилищам, и только жестяные трубы торчали из-под белого покрывала.